Index | Анастасия Шульгина | Littera scripta manet | Contact |
13.8. Оправдательные установлени
Рассмотрим теперь оправдательные установления. Здесь имеются в виду прежде всего установления, в соответствии с которыми на базе интерпретированных фактов принимаются или отвергаются теории. А поскольку в исторических науках, так же как и в естественных, это невозможно осуществить эмпирическим путем, должны существовать определенные правила, регулирующие этот процесс. Например, нужно решить, следует ли признавать фактические высказывания, противоречащие теории, или точнее, теоретические предпосылки этих высказываний. Если да, то тогда нужно решить, означает ли это, что теорию можно считать фальсифицированной или следует приписать случившееся действию нетипичных обстоятельств; далее, можно придерживаться мнения, что необходимо отвергать теории, доказательство которых невозможно без привлечения гипотез ad hoc, или, наоборот - что при определенных обстоятельствах такие теории допустимы; можно быть преисполненным решимости - из каких бы то ни было побуждений - во всех случаях твердо придерживаться определенных аксиом или принимать теорию только в том случае, когда она превосходит другие теории по содержательности, объясняет необъясненное, помогает открывать неоткрытое и т.д... Все это, по существу, уже говорилось в предыдущих главах, правда, применительно к естественным наукам. Но ни одно из этих фальсификационных или верификационных правил, как бы хорошо мы ни относились к некоторым из них, не может быть основано на опыте, т.е. сам опыт предполагает их существование. Эти правила способны только определять, годится ли, например, некоторый факт на роль пробного камня для проверки некоторой теории, а в случае соответствия или несоответствия - рассматривать его как достаточное основание для принятия или опровержения теории. И если какие-либо правила такого рода принимаются, то историческая (или природная) действительность показывает нам, согласуется ли она с нашими конструкциями или нет (к этому вопросу я еще вернусь позже).
13.9. Нормативные установлени
Априорность нормативных установлений выражена в самом названии. Они говорят нам, что вообще можно отнести к научной теории. Если это историческая теория - а именно о ней речь, - то следует ожидать, что она прибегнет к использованию, например, исторической географии, хронологии, генеалогии, палеонтологии, геральдики, сфрагистики и нумизматики, т.е. будет опираться на целый арсенал вспомогательных средств, которые, в свою очередь, удовлетворяют определенным нормативным требованиям, и именуются вспомогательными по отношению к историографии науками. В них вплетены естественные науки, такие как география, астрономия, биология. Особое значение, конечно же, придается использованию источников, для которых разрабатываются собственные, считающиеся научными, методы отбора и оценки. Например, ссылка на сверхъестественные силы или божественное провидение считается недопустимой.
13.10. Отношение между априорным и апостериорным
Простейшая модель может еще раз продемонстрировать отношение между априорным и апостериорным:
.
Эта схема представляет вывод, в котором Fa и Ga - единичные высказывания, а вторая посылка - аксиома некоторой теории. T1 и T2 - теории, с помощью которых задаются Fa и Ga. Под T3 подразумевается нормативная теория, с точки зрения которой T, T1, T2 являются допустимыми по форме: T4 - это оправдательные теории, определяющие, можно ли рассматривать Ga как подтверждение T или нет. Наконец, S1 - это множество всех вышеперечисленных теорий от T до T4. Так что же эмпирического в этой модели?
Эмпирично то, что мы получаем результат R1, т.е. Fa,Ga, а вместе с ним подтверждение T, если предполагаем, что S1, так как никто не может знать этого a priori. Но если мы заменим S1 на S2, то, весьма вероятно, получим другой результат - R2. И это тоже будет эмпирический факт, так как может получиться и наоборот: S1 приведет к R2, а S2 - к R1. Таким образом, ни одна часть этой модели не является чисто эмпирической; ни разнообразные множества S, ни единичные суждения; чисто эмпирическими являются одни только гипотетические мета-высказывания типа: если предположить S1, то результатом будет R1, а если предположить S2, то получим R2 (ср. гл. 3).
Таким образом, когда говорят, что теории могут быть подтверждены или опровергнуты опытом, то это чревато "логическим кругом". Теории и их принципы - это скорее нечто сконструированное и априорное, поскольку они, с одной стороны, являются условием опыта, а с другой - непосредственно этим опытом не проверяются. Такая проверка возможна только при определенных условиях, предоставляемых множеством S, а значит, именно от него зависит непредсказуемый результат этой проверки.
Как уже говорилось, единичные высказывания из приведенной модели сами по себе также не являются эмпирическими, поскольку они так же мало определяются непосредственным опытом, как и принципы. Но это справедливо лишь в той мере, в какой они, будучи высказываниями об интерпретированных предметах опыта, имеют выходящее за рамки этого опыта содержание. Это содержание само является частью множества S. Таким образом, единичное суждение из нашей модели выражает опыт при определенных условиях, а множество S - только эти условия; и только их я называю a priori.
В соответствии с этим априорное не может быть элиминировано из исторических наук. Но как таковое, оно постоянно требует пояснения. Но прежде чем снова обратиться к этому quaestio juris[208], я хочу еще немного остановиться на отдельных моментах моего рассуждения.
13.11. Так называемый герменевтический круг
Использованная нами модель показывает, что так называемый герменевтический круг, по поводу которого поднимается столько шума, не существует.
Прежде всего надо сказать, что то, чему ошибочно приписывается это название, встречается не только в исторических и естественных науках, но и во всякой эмпирической науке, поскольку отношения между априорными допущениями и толкуемыми с их помощью фактами остаются в принципе одинаковыми. Таким образом, не может быть и речи о том, что в данном случае мы сталкиваемся с чем-то специфическим для исторических или естественных наук[209]. Рассмотрим еще раз предыдущую схему, тем более, что она подходит для всех мыслимых эмпирических наук. Чтобы сделать наши доводы еще более очевидными, предположим, что T=T1=T2 (так что аксиома "всегда, когда F, тогда G" становится лишь одной из многих, содержащихся в T). Допустим, далее, что мы в действительности получили Fa,Ga из предпосылки T, а значит, верно и обратное - T подтверждается посредством Fa,Ga. Но здесь нет никакого круга, поскольку, как уже было показано, только опыт может определить, получен ли данный результат, т.е. действительно ли из данных предпосылок множества S вытекают Fa,Ga и искомое подтверждение. Теория сама по себе не дает таких результатов. Это лишний раз подтверждает, что из вещей можно вытянуть лишь то, что было в них вложено; обычно из них проступает опыт, пусть даже в определенном смысле "пред-оформленный" теорией, как показывает множество S в приведенной модели[210].
Если Ga это еще не известный историку факт, то на основе допущения (2) историк может доказать его так же, как это делает естествоиспытатель, ставящий эксперимент; и точно так же это предсказание будет подтверждено или опровергнуто более поздними находками и открытиями в архивах, раскопках и т.д. Если же Ga - уже известный факт, то с помощью своей теории историк может каким-то образом объяснить его или связать с другими фактами, например, с Fa, которые следует рассматривать как подтверждение или фальсификацию указанной теории.
13.12. Объяснение экспликаций и мутаций исторических систем, объяснение значений
До сих пор речь шла только о таком объяснении историками событий в пространстве и времени, которое осуществляется определенным образом и по определенным правилам. Но помимо этого историк должен объяснять само возникновение правил, т.е. происхождение идей, мнений, представлений, обычаев, стилей и т.д. История права и экономики, история искусств и вообще вся так называемая история духовной культуры дает этому массу примеров. Но как же это происходит? Как уже было показано в гл. 8, исторические системы в силу присущей им формы могут развиваться только двумя способами: путем экспликации или путем мутации. Термином "экспликация" системы я обозначаю такое ее внутреннее развитие, при котором основные правила сохраняются неизменными; "мутация" же означает изменение этих правил и тем самым возникновение новой системы. Теперь можно сформулировать предыдущий вопрос точнее: как историк объясняет экспликацию и мутацию?
Начнем с экспликации. В данном случае речь всегда идет о выведении новых правил из уже существующего комплекса. Идеальный случай экспликации представляет собой, как уже говорилось, физикалистская теория, например, ньютоновская, из которой выводилось все больше теорем, находивших все больше областей приложения. Такая теория со всеми ее экспликациями может стать предметом исторического исследования (для историка науки, например). Выводы, полученные путем экспликации, в свою очередь, могут корректироваться под влиянием конституционных, политических, экономических и проч. факторов. Изменения вносятся всякий раз, когда вывод делается в конкретных условиях и в рамках конкретных взаимосвязей. Судья, политик, ученый ? все они буквально ежедневно вынуждены совершать такую коррекцию. Это напоминает шахматную игру, основные правила которой остаются неизменными, но в зависимости от ситуации всякий раз получается новая партия, новый дебют, новая стратегия и т.д.. Каждый ход определяется правилами игры и может фигурировать в шахматном учебнике в качестве стратегического элемента определенного типа партии, разыгрываемой в конкретных условиях. Практика игры в шахматы показывает, как это происходит. Логическую возможность вывода, его имплицитное присутствие в основных правилах не следует путать с его реальным воплощением.
Схема объяснения экспликации исторической системы в принципе не отличается от схемы для данного единичного примера, поскольку всякое научное объяснение всегда имеет одну и ту же форму. Представим ее следующим образом:
1. Для кого-то (это может быть и группа) задано множество правил R.
2. Он находится в определенном положении, для которого должен установить некоторые правила, выводимые из R.
3. Он полагает, что для этого можно воспользоваться R'.
4. Кто-то, выполняющий условия 1-3, принимает или не принимает R', исходя из психологических, биологических, физиологических и т.д. законов.
5. Следовательно, он принимает или не принимает R'.
В качестве примера можно взять уже упоминавшееся возникновение новых мотивов в искусстве позднего средневековья. Подчиняясь правилам искусства своего времени, люди все же стремились к созданию новых форм, которые соответствовали бы той травматической ситуации, в которой они обитали (распространение чумы). Эти формы были найдены в вышеназванных мотивах и стали новыми правилами, понятными в рамках старого множества правил. Наш пример показывает также, что эксплицитный вывод ни в коей мере не является логическим в собственном смысле этого слова. Речь идет о правилах как формах и фигурах искусства, так что их системы можно было бы рассматривать по аналогии с игровыми стратегиями. Различные виды эксплицитных выводов в разнообразных областях представляют широкое поле для будущих исследований, где, как мне кажется, данная теоретико-системная установка способна стать путеводной нитью, причем, весьма надежной.
Рассмотрим теперь мутацию систем. Поскольку речь здесь идет об изменении основных правил, то движение происходит не внутри системы, как в случае экспликации, а выходит за ее пределы; система становится предметом обсуждения, "языком-объектом", ее предпосылки и принципы превращаются в предмет манипуляций, ее изменяют. Вместе с тем очевидно, что обоснованность этого гарантируется только в том случае, когда в качестве исходного пункта берутся другие предпосылки, когда старая система подвергается критическому рассмотрению с позиций другой системы, когда предпринимается попытка сравнить старую и новую системы. С формальной точки зрения, процесс состоит в выведении одной системы из другой, тогда как в случае экспликации одно правило выводится из другого, принадлежащего той же системе. Почти все глубокие изменения в истории протекали в такой логической форме. Теоретические системы вызывают изменение практических, и наоборот; политические, экономические, научные, социальные, духовные, религиозные и т.д. системы влияют друг на друга существенным образом. Подобные отношения существуют повсеместно, одно влияет на нечто другое. Таким образом, историк объясняет мутации, конструктивно "реконструируя" этот процесс; в свою очередь, логическая форма мутационного объяснения аналогична схеме экспликативного объяснения. Поэтому нет нужды останавливаться на ней отдельно.
Все, что было сказано здесь относительно экспликации и мутации исторических систем, я называю логическим смыслом того, что обычно ошибочно именуют историей идей или духа, как она описывается историей литературы, искусства, религии, экономики, права, короче - историей культуры. Ошибочно потому, что этот термин подразумевает развитие идей или духа, тогда как в действительности речь идет о развитии или смене правил. В этом наследии (дух, идея) идеалистической философии нет никакой необходимости, когда мы говорим о правилах, по которым живут люди. Приведем всего один пример: правила промышленного производства (о нем мы поговорим в гл. 14) или даже футбольного матча трудно увязать с этими сложными философемами, тем не менее в обоих случаях речь идет о весьма значительных явлениях современной культуры.
И еще раз следует указать на ограниченность исторического объяснения при помощи систем. Можно было бы начать с идеи единого, хотя и весьма запутанного, генеалогического древа исторических систем, каждая из которых представляет некоторую цепь выводов, переплетающуюся с другими цепями. При этом надо учесть, что, как уже говорилось, в качестве весьма влиятельных сил истории нередко выступают глупость, заблуждение, безумие и т.д., разрушающие всякую логическую последовательность. Кроме того, само воплощение идей сталкивается с рядом принципиальных трудностей, обусловленных теоретико-познавательной формой систем. Поскольку к какой бы области они ни относились, их нельзя однозначно обосновать или опровергнуть опытом или рассудком (что вытекает из описанной выше взаимосвязи a priori и a posteriori), поэтому в их основе всегда остается некоторая доля спонтанного творчества, которое, выражаясь словами некоторых философов, никогда не может получить "окончательное обоснование". Но отсюда следует, что исторические системы в силу присущей им спонтанности могут выступать как в виде непрерывных, так и в виде прерывных следственных цепей. Следственных цепей, сконструированных до известной степени "на весу" и ни в одной своей части не опирающихся на абсолютное значение или убеждение, и могущих быть в любой момент уничтоженными и возобновленными. То, что такое возможно только в границах всеобъемлющих взаимосвязей, вытекает уже из рассмотрения мутации и впоследствии будет еще раз объяснено.
До сих пор речь шла только об объяснении фактов, что подразумевает и возникновение правил путем экспликации и мутации. Но для историка не менее важно толкование значений, например, выяснение смысла слов. Это важно потому, что через слова нам открывается смысл источников. Таким образом, толкование значений предшествует объяснению фактов, потому что для того, чтобы факты объяснить, их надо сначала установить, т.е. узнать о них из документов. Хотя мы уже говорили об этой связи в седьмом параграфе данной главы, все же вернемся к ней еще раз.
Рассмотрим простейший пример. В своем маленьком рассказе "Поиски Аверроэса" Борхес говорит, что сначала Аверроэс не понял значений слов "трагедия" и "комедия" в аристотелевской поэтике и риторике. Никто в исламском мире не ведал, что они обозначают. Но внезапно, взволнованный молитвой муэдзина, он записал: "Аристотель именует трагедией панегирики и комедией - сатиры и проклятия. Великолепные трагедии и комедии изобилуют на страницах Корана и в "Муаллакат" семи священных"[211]. С этим значением к Аверроэсу приходит знание целого ряда фактов, поскольку через него он прочитывает сообщение Аристотеля об истории античного театра и через него он узнает нечто об аристотелевской эстетике драмы (то, что при этом он во всем ошибается - другой вопрос).
Анализ толкования значений кажется мне далеко не завершенным, но для данного исследования достаточно приведенного примера, показывающего, во-первых, что к числу объяснений значения относятся теории, функционирующие в виде общих правил составления дефиниций; и, во-вторых, что эти теории проверяются эмпирически, путем выяснения, согласуются ли с ними отдельные отрывки текста. Причем искомое согласование редко удается установить строго, из-за чего толкования могут быть весьма широкими. Таким образом, по-видимому, сами по себе законы не играют роли в процессе толкования значений, хотя и могут фигурировать в этом процессе, например, когда автор делает это из каких-то особых соображений. Но, как бы там ни было, у историка нет другой возможности толкования значений, кроме как посредством привлечения какой-нибудь историко-научной теории, которая, таким образом, сама попадает в обсуждаемый здесь проблемный круг.
13.13. Обоснование теоретических принципов в исторической ситуации.
Теперь, наконец, я могу обратиться к уже упоминавшейся центральной (в том числе и для исторических наук) проблеме: к вопросу обоснования априорных принципов, лежащих в основе этих наук. Если для них не существует - а я исхожу из этого - абсолютного трансцендентального обоснования, если также эмпирическое для них закрыто, если, наконец, уже упомянутое состояние их "подвешенности" не есть выражение чистого произвола, то это может означать только одно: что их обоснование является задачей другой теории, или выражаясь более широко, других исторических систем, которыми пользуется историк. Он, как всякий исследователь, стремится установить максимально широкие связи в окружающем его духовном многообразии, очистить их от неясностей и противоречий или по меньшей мере вскрыть оные. Его основная задача заключается в том, чтобы представить исторический материал как единое целое и привести аксиоматические, нормативные и оправдательные принципы a priori в гармоническое соответствие с остальными принципами данного многообразия. Таким образом, историк выводит свои принципы из других областей и сфер жизни, в которых они по каким-то причинам кажутся ему оправданными, и применяет их к своей предметной области. Для пояснения приведем несколько примеров.
Уже научная историография эпохи Просвещения, освободившаяся от теологии и догматики, сознавала, что историк подвержен бесчисленным влияниям. Так, например, основатели немецкой исторической школы гёттингенцы Шлётцер и Рюс указывали на значение других наук для истории, а также на ее зависимость от политических и других социальных факторов[212]. Для этого у них имелось тем больше оснований, что они совершенно сознательно позаимствовали то, что я называю оправдательными и нормативными установлениями, из классической филологии и исследований Библии. За образец они взяли прежде всего критическое переиздание Нового завета. Шлётцер характеризует новый подход так: сравнение манускриптов, очистка текста от ошибок, выявление интерпретаций и подделок, вскрытие используемых автором источников и т.д. Имеется и указание на то, что источником развития подобного метода является религиозная строгость, которая со времен Реформации столь очевидным образом определяет облик мира. Гаттерер был первым из гёттингенской школы, кто применил научно-критический метод работы к истории, установив ее зависимость от различных юридических и конституционных вопросов, имевших величайшее политическое значение. Таким образом, история стала наукой, но только в том смысле, какой это понятие приобрело в других науках, так как оно просто было перенесено из одной области в другую.
Однако не только классическая филология и исследования Библии сыграли здесь свою роль. Принципиальное значение имели также естествознание и теория познания, развитая им и очищенная от теологии. Это хорошо заметно уже у Бейли (т.е. задолго до гёттингенцев), применившего эту теорию к исследованию источников исторических фактов и создавшего таким образом критический метод истории[213]. Вебб, глядя на вершину исторической науки (т.е. на Ранке), сказал, что тот превратил лекционный зал в лабораторию, в которой вместо реторт используются документы[214]. Но в первую очередь исторические науки, как бы странно это ни звучало, позаимствовали у естественных аксиоматические принципы. Об этом свидетельствует введение понятия закона в область истории. Вольтер, первым решившийся это сделать, сознательно стремился уподобить свой исторический трактат ньютоновской физике[215]. И то, как он толкует описываемые им события, какие принципы он видит лежащими в их основе, как он их систематизирует, все это подчинено одной идее (при этом ему безразлично, насколько эта идея плодотворна и вообще насколько правильно он понял Ньютона). То же относится и к Монтескье, тем более, что свои "законы" он отчасти выводит из естественных причин, прежде всего из влияния климата[216]. Конечно, следует сказать, что непосредственная, осознанная связь с естественными науками вскоре была утрачена, так же как затем были отброшены просветительские начала вообще, а историю стали писать не философы, a erudits. Но кто станет отрицать, что величайший из erudits, Гиббон, перенес принцип возникшего в лоне естествознания рационализма на исторические науки, ведь в своем труде он не только представляет, толкует и объясняет все события с позиций "естественного разума", но даже пытается направить просветительскую критику на христианство. Сегодня уже стало привычным рассматривать историю не только в ее связи с другими науками, но и, пользуясь моей терминологией, в связи со всем многообразием систем (политики, экономики, социальных структур, техники и т.д.), на которое она опирается. Сегодня, когда получает отклик призыв гёттингенской школы и лорда Актона[217] заняться историей историографии, эти темы снова выходят на передний план, хотя при этом, как правило, полностью опускается гносеологическая и эпистемологическая проблематика. Но ведь недостаточно только вскрыть взаимосвязи, нужно распознать в них обоснование априорного со всеми вытекающими отсюда вопросами.
Круг теорий или исторических систем, откуда историк черпает обоснование принципов своей теории или к которым он обращается в процессе такого обоснования, и составляет его историческую ситуацию (в смысле гл. 8). Никакой вечный, воплощенный в абсолюте разум, и никакой чистый, абсолютный опыт не в состоянии вывести историка за пределы этой ситуации или освободить его из ее сетей. Создаваемый им образ истории уже сам по себе является историческим. Причем историк вынужден снова и снова обращаться к априорному, так что его опыт и мысли все в большей степени оказываются основанными на a priori, которое он в то же время не в силах превратить в предмет исследования. Всякая цепочка обоснований неизбежно где-то кончается; многое приходится - до поры до времени - принимать за достаточно обоснованное. И все это в один прекрасный день может снова оказаться под перекрестным огнем критики. Но к тому времени появится что-то другое, на что можно будет ссылаться в изменившейся исторической ситуации. В действительности ничто не совершается ab ovo. Считавшие иначе (например, Декарт и Динглер) ошибались. То же можно сказать о тех, кто полагает, что любые предпосылки могут устанавливаться произвольно. Это так же неосуществимо, как и желание все обосновать.
Вечное движение науки, ее стремление к постоянному развитию не в последнюю очередь обусловлены тем, что ей никак не удается решить проблему окончательного обоснования, что всякое обоснование является временным, ad hoc, гипотетическим, привязанным к определенной ситуации, что в этом вопросе никак не удается преодолеть состояние "подвешенности". Но когда речь заходит об исторических науках, можно назвать еще одну причину этой вечной неуспокоенности, из-за чего обоснование априорных принципов и их постоянное изменение приобретают особый смысл. И об этом я хочу теперь поговорить.
13.14. Прошлое как функция настоящего
Я начну с так называемых повествовательных предложений, на которые впервые обратил внимание Данто[218]. То, что он под этим понимает, поясняется им, среди прочего, на примере стихотворения Йейтса описывающего похищение Леды Зевсом.
То содроганье чресел породило
Крушенье стен, пожар, сгубивший город,
И смерть царя, водителя ахейцев[219].
(перевод В.Н. Поруса)
Данто хотел показать, что ни один очевидец события - если бы таковой нашелся - не описал бы происшедшего подобным образом, поскольку он не мог знать, что произойдет в будущем. Таким образом, в повествовательных предложениях находит отражение тот факт, что события, происходящие в настоящее время, зачастую выглядят и оцениваются совершенно иначе в изложении историка, знающего, что произошло после. Так происходит и когда отсутствуют дополнительные сведения о случившемся, когда историк знает не больше того, что знал очевидец. Что-то, что казалось свидетелю важным, может со временем утратить свое значение, и наоборот; какие-то факты могли показаться ему тесно связанными между собой, но позже оказывается, что никакой связи нет; он может оценить как большое несчастье нечто, о чем мы сегодня знаем, что это было благо; иногда он использует для объяснения некоторых фактов конструкции таких исторических систем, которыми мы сегодня уже не пользуемся.
Следует еще раз подчеркнуть, что такое может случиться и тогда, когда мы знаем о событиях, пережитых современниками или очевидцами, ровно столько же, сколько знали и они, и к этому не добавилось ни одного неизвестного в то время факта. Дело в том, что по мере увеличения временного расстояния, событие предстает перед нами в разнообразных связях с другими, более поздними событиями. Это можно сравнить с меняющимися образами картины, которую мы сначала рассматриваем вблизи, а затем - со все большего расстояния. Тогда отдельные элементы ее вступают во все более разнообразные связи друг с другом, и вместе с этим изменяются их значение, функции и само содержание. Порой мы говорим: "То, что происходило тогда, сегодня видится мне совсем иначе", при этом мы никоим образом не хотим сказать, что нам стали известны какие-то новые подробности происшедшего; просто иногда вещи кажутся другими уже потому, что мы знаем, к чему они привели и чем закончились[220].
Простейший пример позволит продемонстрировать это совершенно ясно, а заодно позволит углубить и расширить мысль Данто. Этот пример я беру из книги Вольфганга Шадевальдта "История Фукидида"[221]. Дискуссия, которую вызвала эта книга в среде историков и филологов, для нас не имеет значения, поскольку речь пойдет не о тонкостях фукидидовых исследований, а только о том факте, что после окончательного поражения Афин он переписал свое повествование о Пелопоннесской войне. В этом почти все исследователи сходятся с Шадевальдтом и его великим предшественником Эдуардом Швартцем[222]. Итак, вопрос заключается в следующем: что писал Фукидид до и после окончания войны об одних и тех же событиях? Как они выглядели для него тогда, когда происходили (все-таки он более или менее был их свидетелем, даже очевидцем), и как после того, когда все уже было позади? Во всяком случае ответ звучит так: они стали совершенно иными (как бы ни расходились во мнениях отдельные исследователи). Шадевальдт пишет: "То значение, которое придаётся Сицилийскому походу как таковому, определяется тем значением, которое, по мнению Фукидида, это событие имело для всей Пелопоннесской войны"[223].
Исходя из этого, Шадевальдт заключает, что шестая и седьмая книги фукидидова труда (т.е. те, которые касаются названного события) не могли быть написаны до окончания войны. Только в ретроспективе Фукидид мог расценить уничтожение афинского войска в 413 г. как решающий, поворотный момент в ходе войны, завершившейся падением Афин в 404 г. Будучи современником сицилийской кампании, он не мог этого предвидеть, тем более, что после победы у Кизикоса положение Афин существенно улучшилось. Только знание исхода, только панорамный обзор окончательного поражения, свершившейся судьбы позволили Фукидиду разглядеть движущие силы за внешними событиями и, следовательно, по-новому объяснить происшедшее: вскрыть взаимосвязь там, где ее, казалось, не было, представить определенные события как причину или мотив более поздних событий, которые никто не мог предвидеть и т.д.
"Здесь безупречно установлены не просто Ergon, ? пишет далее Шадевальдт, - здесь исторически понят один - единственный, великий, взаимосвязанный Ergon (7, 87, 5), понят как составляющая двадцатисемилетней войны, представшей теперь как единое целое[224]. И с позиций этого универсального единства осмысливается его значение, придается соответствующая форма и вкладывается имманентный смысл, смысл, вскрывающий действительность"[225].
Следовательно, Фукидид был вынужден переписать и речи Перикла ("в этих речах Перикл выступает не с позиции знания и намерений историка 429 г., а с позиций знания и намерений историка, творящего после 404 г.")[226], и показать в них разлад между идеалами Перикла и реальными силами, проявившимися в полной мере только позже; он должен был связать между собой поведение Алкивиада и неприязнь к нему афинян, с одной стороны, и поражения 413 и 404 гг. - с другой; эта связь стала очевидной для Фукидида только тогда, когда он понял, что начало разногласий между Алкивиадом и афинянами - это только симптом более серьезной политической болезни, помутивший взор его соотечественников, и впоследствии - к окончательному закату Афин; он должен был взглянуть на весь этот период как на одну войну, а значит, определить довольно длительным периодам мирного времени между военными операциями подобающее место в общем процессе; он должен был подчеркнуть неповторимость и значение Афин, которые могли быть оценены по достоинству только после этой эпохи грандиозных достижений почти во всех областях, после которой Афины оказались в катастрофическом положении. Только в ретроспективе Фемистокл и Павсаний могут быть взяты в качестве примера для пояснения проблем афинской демократии или спартанской олигархии; только оглядываясь назад, можно оценить причины и мотивы Пелопоннесской войны и проследить их далеко в прошлое, вплоть до Персидских войн. И, наконец, следует упомянуть о так называемой "археологии" первой книги, которая целиком и полностью обусловлена тем временным положением, которое Фукидид занимает в истории. Там он среди прочего говорит, что эллинские племена первоначально не называли себя эллинами, поскольку еще не осознавали своего единства, хотя уже в то время они были одним народом.
Итак, мы видим, во-первых, что впоследствии Фукидид расценивал некоторые явления как симптомы политической болезни, которая сразу не могла быть распознана. Значит, он давал этим событиям новое толкование, приписывая им теперь роль симптомов. Ибо если кто-то говорит, что некое событие было признаком болезни (а заранее он этого знать не мог), значит, он приписывает этому событию новый смысл; а если эта болезнь имела тяжелые последствия (а он и этого не мог знать заранее), то весь процесс получает дополнительное значение, которого ему сначала не придавали. Кроме того, аналогичным образом события, которые, казалось, не имеют между собой ничего общего, могут оказаться тесно связанными друг с другом поскольку, если исходить из результата, т.е. болезни, можно увязать друг с другом первоначальные симптомы именно как симптомы этой болезни. Во-вторых, мы могли заметить, что Фукидид пытался описать нечто, что я называю "исторической системой": я имею в виду, например, систему афинской демократии, спартанской олигархии, политических идеалов Перикла и т.д. Болезнь, которая, по его мнению, действовала как яд, так как разрушала постепенно все, он рассматривал как существенную составную часть этих систем. И их описание также изменилось после постановки диагноза. И вообще, ни одна система не раскрывается сразу[227]. Она может полностью развиться только с течением времени (экспликация) и тогда проявить свои возможности, свое жесткое ядро, свои основные идеи, противоречия и проч. Оригинальность, неповторимость и величие исторического явления также не могут быть узнаны до того, как оно переживет свой конец. Болезнь, о которой говорит Фукидид, заключается в окончательном tarach, духовном смятении греков. Действительность и идеал все больше расходились друг с другом после того, как была утрачена гомеровская гармония. Естественная воля к власти больше не выливалась в обширные проекты и идеи, а дегенерировала в бессмысленную войну всех против всех. Но согласно Фукидиду это только вскрыло более глубокие пороки афинской демократии, с одной стороны, и спартанской олигархии - с другой. Афины не могли избежать растущей демагогии, коррупции и анархии, тогда как спартанская олигархия, которая с неизбежностью все больше закосневала и становилась неплодотворной, всего лишь попыталась законсервировать свою силу. Таким образом, в ходе экспликации обе эти системы обнаружили свою противоречивость и обреченность на гибель.
Но хотя и кажется установленным фактом, что все это Фукидид увидел только в ретроспективе, не имея новой информации о происшедших событиях, но разве нельзя все же представить себе человека, одаренного мощным даром предвидения, который был бы в состоянии вычислить исход войны и еще до ее окончания описать все то, что позже написал Фукидид? В таком случае не было бы необходимости в последующем перетолковывании событий.
Одно ясно ? без прорицательного дара или вмешательства чистого случая правильные предсказания в истории невозможны, поскольку невозможно рациональное обоснование такого предсказания. Ибо не существует строгих законов, пусть даже индетерминистских, на которые можно было бы сослаться[228]. Об иррациональных или чудесных пророчествах, даже если они выглядят вполне осмысленными, мы здесь говорить не будем. Здесь речь идет скорее о том, что позднейшие события неизбежно изменяют значение предшествующих, особенно в тех случаях, когда историк сознательно стремится вести себя как ученый, а значит, ограничивается таким описанием предмета, которое подобает ему как историку. Приведем сравнение: иногда врач догадывается, чем болен его больной, хотя в данный момент ничем не может обосновать свою догадку. В таком случае как врач, отвечающий за свои действия, он не должен торопиться, он должен дождаться других симптомов и только потом поставить диагноз и с его помощью обоснованно объяснить ранние проявления болезни.
Дабы избежать неверного понимания, следует подчеркнуть, что я, конечно же, не отрицаю существование таких "неоспоримых" фактов, как поражение Афин в 413 г., исход различных битв, происшедших за время Пелопоннесской войны и т.д. Но факты подобного рода - это достояние хроник, которые не следует путать с трудами, которые пишут историки. Мы в состоянии отделить такие факты от тех, которые в большей или меньшей степени подвержены превращениям. То, что Перикл скончался от чумы ? "твердый" факт (что вовсе не значит, что он неоспоримо истинен), но его речи, написанные Фукидидом, таковыми не являются.
Все это, как я надеюсь, достаточно ясно показывает, что я имею в виду, когда вопреки распространенному мнению утверждаю, что прошлое неизбежно является функцией настоящего. Ничто не может быть большим заблуждением, чем шиллеровское высказывание: "прошлое вечно стоит". Исходя из этого, главная задача историка состоит не в том, чтобы выяснить "как же все это было" (Ранке), в смысле ? как это увидел бы свидетель. Такая установка наверняка обрекла бы нас на бессмысленную погоню за фантомом абсолютной истины, скрытой за завесой "духа времени". Задача историка заключается скорее в непрерывном переписывании истории с учетом того, что с течением времени прошлое непрерывно изменяется.
Особенно выразительно этот процесс проявился в истории историографии падения Римской империи, о чем я хочу сказать немного подробней в дополнение к примеру с Фукидидом[229]. Закат Римской империи давно стал общим местом в западной истории, тем топосом, по которому легко прочитываются те большие перемены, которые произошли в истории, как в ее самооценке, так и во взгляде на прошлое. Если Августин видел в падении Рима длительную и превосходящую всякое воображение расплату за грехи, то это было возможно только потому, что он жил в эпоху христианства и ему был ведом конец Рима. Позже, со средневековой точки зрения, Отто фон Фрейзинг осмыслил это событие не столько как закат некоторой эпохи, сколько как симптом "translatio imperii ad francos et teutonicos", в процессе которой римский универсализм хотя и сохранился, но постепенно перерос в Священную Римскую империю немецкой нации. Только так, в этой непрерывности могла разворачиваться католическая идея. Закат земного Римского государства соотносится здесь с восходом трансцендентного Царства Христова, и то, что сегодня нам видится разделенным, как гибель старого мира и рождение нового, фон Фрейзингу казалось неразрывным единством сообщающихся сосудов. И совершенно иначе это увидел (да и не мог увидеть по-другому) Макиавелли. Ставшая к тому времени очевидной сомнительность христианской политики не позволяла ему более рассматривать Рим и средневековье в непрерывности и оценивать средневековье как прелюдию к драме избавления. Изменились масштабы оценки, и связанное снова оказалось разъединенным: образ Вечного города стал в конечном счете причиной недовольства настоящим; он символизировал уход старого, исполненного величием мира и приход нового мира, где господствует убожество. Соответственно и причины его гибели уже не могли расцениваться как трансцендентные, а считались коренящимися в природных силах людей и в противоречивости их систем. И вот мы видим, далее, как по этому пути шествует Гиббон. К макиавеллевой позиции он добавил ворох исторического материала, а опирался главным образом на критику рационализмом христианского учения и политики, ставшую к этому времени гораздо более глубокой.
Августин, Отто фон Фрейзинг, Макиавелли и Гиббон были выразителями основной идеи, через призму которой их время смотрело на историю Рима. Здесь я вынужден отказаться от упоминания множества других имен, чьи концепции укладываются в указанные рамки, отразивших это великое событие (падение Рима) более или менее подробно, пусть даже с отклонениями или дополнениями в деталях.
И сегодня можно наблюдать, как в процессе развития исторический объект сам вынуждает нас изменять взгляд на то, что в нем важно, а что нет, что в нем связано, а что разъединено, что плохо и что хорошо; и как вслед за изменением объекта меняется и сама его тонкая структура и способы его интерпретации. Причем фраза "объект меняется" означает не что иное, как то, что исторический объект вступает в новые отношения с более поздними событиями, так как он не является чем-то вроде атома, к которому другие атомы могут просто присоединяться; напротив, при каждом новом стечении обстоятельств он предстает в новом свете, приобретает новый "интерпретационный потенциал" и предлагает его выбору историка.
13.15. Типы обоснования теоретических установлений в исторических науках
Вернемся к вопросу обоснования априорных установлений и подведем краткий итог. Первое: это обоснование происходит в тесной связи с тем системным многообразием, внутри которого живет ученый. Второе: изменение установлений оправдывается теми изменениями, которым неизбежно подвергается упомянутый системный ансамбль по причинам исторического характера (самодвижение системных ансамблей). Третье: в том случае, когда мы имеем дело с историческими объектами, смена априорных установлений оправдывается еще и тем, что изменяются сами эти объекты. Конкретно она оправдывается тем, что у исторических объектов появляется новый интерпретационный потенциал", а также тем, что новые установления представляют собой такой подбор толкований из этого потенциала, который соответствует новому системному ансамблю.
Если же кому-то кажется парадоксальным утверждение о том, что изменение априорного определяется не самим этим априорным, а объектами (т.е. опытом), то я хочу напомнить об отношении априорного и апостериорного, которое я пытался показать на модели. Там, как помнит читатель, речь шла не о непосредственной проверке опытом, которой априорное как таковое не может быть подвергнуто. Зато это можно сделать через промежуточные посылки, заимствуя их из множества S. Поэтому всегда есть выбор: предоставить опыту судить о теории или отклонить этот опыт с помощью подходящего априорного инструментария, а затем обосновать этот инструментарий посредством его прочной связи с тем системным ансамблем, из которого он происходит. По сути, последнее слово всегда остается за множеством S, так как оно определяет, что вообще следует понимать под опытом и фактами. И каким бы ни было это множество S, но в том случае, когда речь идет об историческом объекте, оно должно содержать именно такие априорные предпосылки, которые сделают возможным познание его как изменяющегося объекта, который постоянно отбрасывает какую-то часть априорного инструментария, предоставляемого множеством S.
Смысл исторических описаний часто вызывает сомнения, поскольку они не позволяют нам увидеть события так, как они происходили в действительности, а показывают их нам только в свете толкований и представлений нашего времени. С этой точки зрения история есть длительный роман, в котором каждая эпоха сама себя изображает. На самом деле не существует никакой научной исторической правды, стоящей по ту сторону толкований или вовсе свободной от них; не существует и вечной истины, никакого "как оно было на самом деле" (Ранке). Зато существуют та истина и тот исторический опыт, которые создаются с помощью постоянно обновляющейся сети априорных принципов. Каждое поколение вынуждено заново создавать не только свое настоящее, но и свое прошлое, а поскольку одно невозможно без другого, люди не могут отказаться от непрестанного писания и переписывания истории. Мои рассуждения свидетельствуют среди прочего, что этот труд оправдан.
Часть треть
Мир научно-технический и мир мифологический